Философия России

Розанов Василий Васильевич

Русский религиозный мыслитель и философ, литературный критик, переводчик, публицист и писатель. Противоречивые идеи Розанова повлияли на многих русских писателей и литературных критиков. В постсоветской России он стал одним из самых популярных русских философов Серебряного века, во многом из-за своего красочного языка и изысканного литературного стиля. (1856-1919)

/
/
Розанов Василий Васильевич

И в самом деле, в стороне от спора, разделяющего науку и философию, и вне каждой из спорящих сторон лежит истина, что какова бы ни была деятельность разума, она всегда — будет по существу своему пониманием, и кроме этого же понимания ничего другого не может иметь своею целью. В этой истине, как, по видимому, ни проста она, заключается способность дать ряд выводов, воспользовавшись которыми можно, не касаясь ни науки, ни философии, определить то, к чему должна стремиться и первая, и вторая. И если необходимо сомнительны, как противоречащие, указания науки и философии на то, чем должно быть возводимое здание человеческой мысли, то указания, вытекающие из того одного, что оно должно быть пониманием, не могут быть сомнительны так же, как и сама эта истина. То же, что входит в содержание науки и философии, что не относится к плану, но составляет лежащее внутри его, по указаниям, вытекающим из идеи понимания, может разместиться без вражды и противоречия в формах его. Но последние не будут все наполнены, потому что Понимание не только несомненнее науки и философии, но и обширнее, чем они. Формы, оставшиеся незамещенными, укажут, каких границ и каких целей еще не достиг человек и что, следовательно, предстоит еще выполнить ему.

В. В. Розанов

Василий Васильевич Розанов (1856–1919) — русский философ, литературный критик, публицист и переводчик. Совместно с П. Д. Первовым первым переводил «Метафизику» Аристотеля на русский язык. Подробнее о творчестве мыслителя рассказывается в статье «Голос Розанова» отечественного философа, филолога и переводчика В. В. Бибихина (1938–2004). Приводим выдержки из текста:

«Алексей Федорович Лосев рассказывал мне, как однажды, чуть ли не на похоронах Розанова, спросил отца Павла Флоренского: что такое Розанов? — Видели медузу? Всеми цветами радуги переливается. 

А вытащи из воды на сухое — одна слизь.

Между прочим, чтобы так сказать о Василии Васильевиче Розанове, не надо было очень глубоко копать. Образ быстрой линьки почти дословно розановский, только относился к другому. И вот интересно к чему. Все знают место из первого выпуска «Апокалипсиса нашего времени», в ноябре 1917 года: «Русь слиняла в два дня. Самое большее — в три». И дальше: Переход в социализм и, значит, в полный атеизм совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно в баню сходили и окатились новой водой. Это — совершенно точно, это действительность, а не дикий кошмар… Самое разительное и показующее всё дело, всю суть его, самую сутеньку — заключается в том, что ничего в сущности не произошло. Но всё — рассыпалось. Странным образом при всей непосредственной убедительности сказанного тут, так что, слыша, мы с горечью, с ужасом, без раздумья соглашаемся сразу, словно глотаем горькое лекарство (так, так: «Мы умираем от единственной и основательной причины: неуважения себя. Мы, собственно, самоубиваемся. Не столько солнышко нас гонит, сколько мы сами гоним себя»), другим слухом улавливается противоположное. Как Розанов — тут верно сравнение с морской медузой, — так розановское слово переливается у нас прямо перед глазами. Правда ведь, догадываешься, и другое. В самом деле, с неведомо откуда в русском барашке проступившей неотступностью, цепкостью, с аввакумовским упорством какая-то Россия не слиняла, а стояла и простояла до нас, надо — простояла бы дольше. <…>

Сам медуза Розанов — разве он слинял в три дня? Он не полинял ни перышком. Тот же голос, та же беспривязная мысль в «Апокалипсисе нашего времени» 1917–1918 годов, что и в «Мимолетном». Не только никакой перестройки, но и ни малейшего намека на то, что ему хотя бы мерещилась необходимость какой-то перестройки. Да, конечно, писал Максиму Горькому, такому уже важному человеку, просил денежной помощи. Готов был отдать Московской еврейской общине права на свои сочинения в обмен на усадебку с коровкой для семьи; готов был хвалить кого угодно, лишь бы прислали булочку с маслом, щепотку сахаринчику. Но никакими силами нельзя было его принудить скрыть и не сказать среди прочего вот это самое: что загнан до последней крайности; что готов уж на всё; что любит Максимушку за присылку четырех или, может быть, двух тысяч рублей, это не что-то — без этого семья погибла бы. Семья страшно бедствовала, человек до слез был благодарен за булочку с маслом и не таил своего настроения, «с каким невыразимым счастьем (!) я скушал их». <…>

Сергей Михайлович Половинкин, замечательный собиратель и знаток русской мысли, меня как-то поправил: не представляйте Флоренского как его часто изображают, робким, мягким; это был сильный, волевой человек, настоящий мужчина. Он кроме того привык что люди располагаются к нему, гипнотизируются. В Розанове, в него тоже влюбленном, он вдруг видит неприступное упорство, да еще в бесспорном вроде бы вопросе. Ну признай ты полную правоту Церкви, тем более сам прибежал от голода под стены ее главного монастыря; признай свои заблуждения в такое время, когда всем надо сплотиться, признай свою нуждаемость, несамостоятельность, признай над собой всю духовную иерархию, позовешь ведь всё равно священника перед смертью. Но никак не удается выправить, наставить Розанова уму-разуму; он вывертывается и не то что не признает Церковь и упирается, а неожиданно, наоборот, полюбит, привяжется как никогда, но так, что опять ясно: ведет он речи всё равно свои, не те, до скандала не те, хоть плачь, хоть брось, а совсем было подобрали к нему ключик. Умасленный, разнежившийся Розанов стал бы восхвалять не этот монастырь, а по свойственной ему необузданности обобщений, чисто детских индукций ad exemplo ad omnia — все монастыри вообще, их доброту, их человечность, христианский аскетизм и т. д. И воистину, он воспел бы христианству гимн, какого не слыхивали, по проникновенности… Еще вспоминаю тут, что мне говорили о Розанове знающие люди: поймите, как он ни задевал Церковь, она его любила, потому что видела что вся благоразумная рассудительность религиозной философии Булгакова, Франка, других, такая умная, веры мало прибавила, а несколько розановских слов о чадолюбивом диаконе, о Боге «милом из милого, центре мирового умиления» имеют такую силу и так располагают к вере. Флоренский это чувствовал и тревожился. <…>

А Розанов? Он, как о нем говорят, распустил себя. Какая там целеустремленная собранность! Розанов никогда ничего не мог поделать с собой и ничем не мог в себе овладеть. Каменная задумчивость им владела и не помогала устроиться, скорее наоборот. Осенью 1917 года от угрозы немецкого захвата Петрограда он в панике метнулся в Москву с семьей, дорогой порастратился, порастерял ценные книги, оскудела коллекция древних монет. В Москве не устроился. В Сергиевом Посаде под монастырскими стенами ничего хранительного не оказалось, ничего монастырь не спасал и сам не спасался, не стоял. Начались мытарства с большой семьей, которая его ближайший круг (литературные знакомства, друзья — уже второе; он может писать, так сказать, только из домашнего тепла). Голод, нищета, подбирание окурков, упования на помощь от какого-то мифического «союза самоиздающихся писателей». Помощи приходило мало. Но вспыхивавшие надежды настолько не были подстрижены по изменившимся обстоятельствам, что Зинаида Гиппиус спрашивает за чтением его предсмертных слов, записанных младшей дочерью Надеждой (тогда восемнадцатилетней, она умерла в 1956), — что это? Розанов в расцвете сил?.. Нет, просто он в том расцвете, в каком был всегда, единственный, неоценимый, неизменяемый. Одно разве: его… мыслеощущения… дошли до колющей тонкости, силы и яркости. Это про умирающего старика в инсульте, который не может взять пера в руки и едва шевелит языком. После всего случившегося и вопреки повальному обескураживающему расстройству ничуть не ослабла жажда дела. «О лени нет и вопроса». «Безумное желание закончить Апокалипсис. Из восточных мотивов, издать ‘Опавшие листья’». И дальше: «Хочется очень кончить Египет» (рукопись сейчас в ЦГАЛИ; последняя работа, как и первое захватившее чтение, — о финикийцах, Сезострисе, Книге мертвых). Да и в самом деле, если подумать: Розанов — это целая литературная мастерская, совсем еще недавно, только лет семь назад начавшая работать с неожиданным новым подъемом, так что не только читатель, но и сам пишущий не успел до конца понять, что он стронул с места в русском слове. <…>

По мере того, как тело тяжелеет и опадает, голос, высветлявшийся в Розанове все тридцать три года писательства, легчает, особенно с 1912 года, с «Уединенного», словно теперь к концу тела был готов или приготовлен. Надежда Васильевна записывает об отце: «Не знаю, как выразиться иначе, но что-то вдруг большое произошло в нем, точно он вдруг вступил в какую-то новую плоскость». Тело отказывает, ему скоро станет нечем говорить, а голос крылатый. Не то что человеку, как бывает, становится перед самым концом ненадолго легче. Нет, человеку жутко, измучен до крайности, но голос уже открепился от него и словно ждет, когда не надо будет связываться ни с разрушившимся мозгом, ни с плохо ворочающимся языком, чтобы, хоть абсурдно это сказать, стало свободнее. <…>

«Духовной родиной» Розанова был Симбирск, где он учился во втором и третьем классах гимназии в 1870–1872 годах, — город, с жителей которого за пятнадцать лет до Розанова И. А. Гончаров списывал Обломова и где через пятнадцать лет после Розанова вырастут и выучатся Александр Федорович Керенский и Владимир Ильич Ульянов. Промежуток между той непробудной спячкой и этой лихорадочной гонкой был ровно одно розановское поколение. Как не подумать, что две такие крайности не могли быть друг без друга, что они вызвали друг друга, во всяком случае друг без друга не имели смысла как ночь и день.

Розанов о том же Симбирске времен как раз промежуточных между Обломовым и Керенским:

«Я не только не встречал потом, но и не могу представить себе большего столкновения света и тьмы, чем какие в эти именно годы… происходило именно в этой гимназии… совершенной тьмы и яркого, протестующего, насмешливого (в сторону тьмы) света… Воистину для меня это было как бы зрелищем творения мира, когда Бог говорит: Вот — добро. Вот — зло… Ничего и всё. С ничего я пришел в Симбирск… вышел из него со всем».

Розанов почувствовал и вобрал в себя новое русское настроение семидесятых годов, так называемый нигилизм, с ненавистью к идеализму, с абсолютным непринятием даже крох религиозной метафизики, христианского богословия, с нетерпением условностей. Под этой шероховатой, грубой, шумящей внешностью скрыто зерно невыразимой и упорной, не растворящейся и не холодеющей теплоты к человеку… В ту пору… рождался (и родился) в России совершенно новый человек, совершенно другой чем какой жил за всю нашу историю… Пошел другой человек. <…>

Весь взрыв русской истории от 1881 до 1930 года — разжатие той пружины, растрата небывалого простора. Разброс казался невыносимым, неравенство вопиющим, мероприятия неизбежными, мобилизация обязательной. Как мало было тех, кто сумел изумиться самому тому простору, разрешил тому таинственному напряжению просто быть! Константин Леонтьев? Отчасти Лев Толстой? Но прежде всего, по существу в одиночестве, Василий Васильевич Розанов. Когда размах жизни, круживший головы своей неразрешимостью, толкал всех к немедленному действию, для него он остался причиной заворожения совершавшейся здесь тайной.

Судьба первой книги Розанова [«О понимании»] показывает, насколько отрешенное внимание к целому, которое ему открылось, было некстати для современников, проснувшихся в жажде дела. 737-страничная книга, напечатанная за счет автора в нескольких сотнях экземпляров, не разошлась, половину тиража вернули заказчику, половину продали на обертки. Она не прочитана до сих пор. В этой книге всё школьное и университетское знание, вся наука, которою основательный XIX век наполнял человека, пошла из Розанова обратно. Он очистился и смог тогда смело сказать той науке: отчитываюсь в полученном знании и добавляю от себя, что всё оно будет иметь смысл только цельным, а то уж лучше никаким. Понимание, о котором Розанов написал свой длинный трактат, это опасное задумчивое внимание, которым он не владел, которое владело им. Понимание не исследование, не достижение, не охватывание. Оно начинается с разоружения разума перед тайной всех вещей. Выше знания прикосновение к самому несомненному и самому загадочному из всего, к тому, что «есть этот мир».

«Чистое существование… первоначальнее и неуничтожимее космоса; потому что и тогда, когда он не появился еще, уже было существование того, что потом вызвало его к бытию; и тогда, когда исчезнет он в наблюдаемых формах своих, останется еще существование того, что уничтожит его». <…>

Один литературовед цитирует из розановских «Опавших листьев», короба второго, запись 292:

«Всё-таки я умру в полном, в полном недоумении. В религиозном недоумении. И больше всего в этом Фл. виноват. Его умолчания».

Литературовед толкует это так: Розанову, называвшему Флоренского святым, нужно было разъяснения загадок религии, Флоренский же не хотел распространяться о сокровенных тайнах, они были ему слишком высоки, чтобы всякому Розанову выдавать. Не дождавшись слова истины, которое мог сказать только Флоренский, Розанов умер в религиозном недоумении. Контекст записи 292 показывает другое. Умолчания Флоренского, из-за которых «умру в полном религиозном недоумении», это нежелание священника, религиозного писателя говорить о неблагополучии в Церкви, неготовность расслышать трудные вопросы, победоносная уверенность. Розанов не людей понимал через отвлечения, а наоборот. Флоренский был для него современное православие в самом своем чутком, тонком, подвижном элементе. Но почему даже в нем победительная жесткость? Почему нет простой жалости к разведенным (церковь не утверждала гражданского развода), к «незаконнорожденным», детям поневоле невенчанных родителей (Церковь не записывала таких детей за реальными отцами)? Почему Флоренский пишет: «Церковь бьет кнутом, потому что иначе стало бы хуже»? Не надо кнутом. Откуда уверенность в кнуте? Розанов в себе такой не знал. У него не хватало уверенности даже для критики правительства, которое кто не бранил? Розанову не до того. «Бежать бы как зарезанная корова, схватившись за голову, за волосы, и реветь, реветь, о себе реветь, а конечно не о том что правительство плохо». «Умру в религиозном недоумении» это значит у Розанова: если прислушаться к Флоренскому, выше которого кто же, на других нечего и смотреть; но если смотреть даже на лучшего во всей Церкви, какой приходит раз в десятилетия, то и в нем пугающая твердость. <…>

Через год после ноябрьской записи 1917 года о рассыпании России умирающий Розанов еще раз вглядится в жуткий провал и увидит там то, догадкой о чем было всё написанное им.

«Nihil в его тайне. Чудовищной, неисповедимой… Тьма истории. Всему конец. Безмолвие. Вздох. Молитва. Рост… Ах: так вот откуда в Библии так странно, ‘концом на перед’, изречено: ‘и бысть вечер (тьма, мгла, смерть) и бысть утро — День первый’. Строение Дня и вместе устройство Мира. Боже. Боже… Какие тайны. Какая Судьба. Какое утешение. А я-то скорблю, как в могиле. А эта могила есть мое Воскресение»… ».

Основные работы В.В. Розанова

  • «О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания» (1886)
  • «Легенда о великом инквизиторе Ф. М. Достоевского: опыт критического комментария В. Розанова» (1894)
  • «Сумерки просвещения: сборник статей по вопросам образования» (1899)
  • «Литературные очерки: сборник статей» (1899)
  • «Религия и культура: сборник статей» (1899)
  • «Природа и история: сборник статей» (1900)
  • «В мире неясного и нерешённого» (1901)
  • «Семейный вопрос в России: Дети и родители. Мужья и жёны. Развод и понятие незаконнорождённости. Холостой быт и проституция. Женский труд. Закон и религия» (1903)
  • «Декаденты» (1904)
  • «Место христианства в истории» (1904)
  • «Ослабнувший фетиш: (психологические основы русской революции)» (1906)
  • «Русская церковь и другие статьи» (1906)
  • «Около церковных стен» (1906)
  • «Итальянские впечатления: Рим. Неаполитанский залив. Флоренция. Венеция. По Германии» (1909)
  • «Русская церковь. Дух. Судьба. Очарование и ничтожество. Главный вопрос» (1909)
  • «Когда начальство ушло…: 1905-1906 гг.» (1910)
  • «Люди лунного света. Метафизика христианства» (1911)
  • «Уединённое» (1912)
  • «Тёмный лик: метафизика христианства» (1911)
  • «Библейская поэзия» (1912)
  • «О подразумеваемом смысле нашей монархии» (1912)
  • «Л. Н. Толстой и Русская Церковь» (1912)
  • «Литературные изгнанники» (1913)
  • «Апокалипсическая секта: (хлысты и скопцы)» (1914)
  • «Среди художников» (1914)
  • «Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови» (1914)
  • «Война 1914 года и русское возрождение» (1915)
  • «Опавшие листья» (1915)
  • «В чаду войны» (1916)
  • «Израиль: интимные рассказы» (1916), т. 1
  • «Израиль: интимные рассказы» (1916), т. 2
  • «Из восточных мотивов» (1916)
  • «Из последних листьев. Апокалиптика русской литературы» (1918)
  • «Апокалипсис нашего времени» (1917)

Список очерков о философе

….

Поделиться:

Перейти в раздел Философия России

Третья методологическая школа П.Г. Щедровицкого

Формат: очно | Начало: 28.09.25

До начала школы осталось:

00
Дни
00
Часы
00
Минуты

Третья Методологическая школа будет проходить с 28 сентября по 4 октября 2025 года в Черногории, г. Херцег-Нови.