Философия России

Шестов Лев Исаакович

Русский философ-экзистенциалист. (1866-1938)

/
/
Шестов Лев Исаакович

«… обратимся непосредственно к тому силлогизму, которым Шестов вооружается, чтобы ниспровергнуть власть разума, чтобы подорвать уважение к нравственной добропорядочности. То, что называют реальностью, говорит он, — очевидность фактов, необходимости, которая стоит за ними, логической мышление, которое их отражает, есть попросту отвратительное принуждение, ведь как раз в ней-то, в «реальности», и берут нимало наши несчастья. А если так, почему мы с этим миримся?»

И. Бонфуа

Выдающийся религиозный философ Л. И. Шестов (1866–1938) – один из тех деятелей культуры русского зарубежья, кто познакомил Запад с духовным значением Ф. М. Достоевского (в том числе через Бориса де Шлёцера, о котором мы уже делали очерк).

Шестов также оказал самое непосредственное влияние на Камю, Чорана, Батая, был в числе организаторов первого выступления Гуссерля в Париже и т.д. В своем эссе «Упрямство Шестова» французский поэт и мыслитель Ив Бонфуа (1923–2016) рассматривает основные мотивы и концепты творчества Шестова. Остановимся на некоторых из них (например, на критике «стоицизма») подробнее.

Приводим выдержки из текста:

«Перед нами новое издание основных сочинений Льва Шестова в замечательном переводе Бориса Шлецера. И кто знает: может быть, какой-нибудь юный читатель, листая их наугад, будет увлечен этой абстрактной, но обжигающей мыслью, откликнется на этот властный призыв, попытается углубиться в тот мир, который перед ним возникнет, — хотя бы ему пришлось, так и не дойдя до конца пути, состариться с прежним чувством тоски по открывшемуся когда-то горизонту. Но, как бы то ни было, это единственный способ чтения, достойный Шестова. Ведь те, кто довольствуется помещением этого писателя в рамки известного исторического периода, не слишком преуспели в его понимании: едва ли нужно доказывать, что Шестов, пусть и связанный со своим временем, заботится только о том, как вырваться из его пут. И точно так же, при всем их очевидном блеске, нисколько не важны «литературные» качества его сочинений — не в красноречии он ищет убежища, когда хочет перевести дух после испытанных потрясений. Автор «Власти ключей» вообще из числа тех крайне редких людей, что не имеют и не хотят иметь крышу над головой, — если только не считать недостижимого приюта, который он различает высоко-высоко, на обрывистой, осыпающейся круче. Синай страданий, негодования, решительного несогласия примириться с поведением остальных людей — вот что такое речь Шестова. Склон, по которому тщетно карабкается вверх одинокий человек. Но зачем, да еще с таким диким упрямством? Чтобы возвратить Богу его закон — потому что, думает или склонен думать Шестов, человечеству нечего с ним делать. Чтобы спасти Бога от его же закона. <…>

Шестов тоже считал идолослужение самообманом, безвыходным тупиком. Но те вспышки ужаса, желания, темной и грубой стрясти, которые толкают человека на этот путь, в его глазах были несравненно меньшим злом, чем многие другие наши привычки, — скажем, логическое мышление или стремление к мудрости… Источник его критической рефлексии, во всяком случае, отправная точка памфлетов, в которых она находит выражение, — это отнюдь не невежество людей, не противоречивость их поведения, или, как принято говорить, их «безумие». Напротив, это как раз то, что обычно считается нравственным величием или духовной глубиной, — знание законов бытия, подчинение этим законам. <…>

Как у греков, исходной точкой шестовской мысли становится удивление, но совсем другого рода: его удивляет человек, которого пресловутая «реальность» лишает смелости. И это удивление все время возрастает, ибо Шестов очень скоро обнаруживает людей, удостоившихся самих громких похвал только за то, что сумели претворить ощущение неизбежности в блаженство. Познать сущее, выявить наиболее общий его закон, считать добродетелью покорность этому закону, а счастьем, пусть среди самых ужасных мучений, поведение, согласное с добродетелью, это направление мысли Шестов называет стоицизмом и, рассматривая историю философии, богословия и этики, с уверенностью утверждает, что оно было их подлинной, хотя часто и скрываемой, движущей силой. «Стоиками» были Спиноза, Кант, Гегель и, разумеется, Гуссерль. Да что там, даже Кьеркегор, даже Ницше — те западные мыслители, которых Шестов считает, несмотря на это, наиболее близкими себе по духу. Со странной, мрачной радостью он подчеркивает в «Афинах и Иерусалиме», что Ницше, высокомерно осуждавший человека-раба, апологет воли, убийца закона, пришел в конце концов к amor fati. А Кьеркегор, когда скрывал свою «тайну», разве он не испытывал страх перед законом? Стыд — порождение знания, внушающего нам, что одни вещи существенны, а другие нет. И стоило Кьеркегору устыдиться, он в свою очередь тут же приходит к той «бесконечной покорности», которую Шестов отказывается отличать от рассудочного блаженства Спинозы и от amor fati Ницше.

«Стоицизм» вездесущ — столь же всеобщий, как закон, и превыше всего ценимый обычным сознанием; однако с точки зрения Шестова он в высшей степени возмутителен. «Как! — восклицает Шестов, — наших дочерей позорят, наших сыновей убивают, а мы будем вкушать блаженство?» И пусть этот яростный вопрос, становящийся лейтмотивом его сочинений, облекается в сдержанные выражения, — мы догадываемся, какой мучительный опыт скрывается за шестовскими формулировками, какая неподдельная боль стоит за его суховатым слогом.

Впрочем, не следует думать, что этот обличитель добропорядочности и сам отчасти был моралистом, который из-за своих страданий (как, например, Виньи) отказался стать на сторону Бога — или слепой Необходимости — и решил проповедовать бунт. Ибо к отрицанию очевидных истин бытия у него добавляется один необычный элемент, полностью меняющий природу и смысл этого отрицания. Шестов действительно считает, что событие, вызывающее у нас омерзение, можно уничтожить в самой его сущности, как событие, — иначе говоря, как если бы этого события и вовсе не было. Вот примерный ход его рассуждений: «Как! Сократа приговорили к смерти, да еще несправедливо, а мы согласны с этим мириться и дальше?» Еще более радикальное, хотя по существу то же самое требование: «Как! два да два будет четыре, и мы это терпим?» Совершенно ясно: Шестов считает резиньяцию не просто нравственной ошибкой, но грехом, причем худшим из всех возможных, быть может, вообще единственным, поистине роковым грехом, — поскольку существует другой путь.

Как это понимать? Положим, говорит Шестов (передаю содержание его мысли), какое-то событие ужасно — ну что же, будем видеть в самом этом ужасе только доказательство того, что на деле этого события не было. Разумеется, оно имело место — это факт, и несомненность этого факта, надо думать, никто не возьмется оспаривать. Но в нашем сознании есть и другая несомненность — несомненность блага, к которому мы стремимся, зла, которое мы ненавидим, привязанностей, из которых мы состоим, и в этих наших безотчетных суждениях, в постоянстве нашей природы, открывается другая необходимость — необходимость, определяемая тем, что мы являем собой божественный образ и, по обетованию Божиему, можем сподобиться славы. Но если существуют две необходимости, и одна из них для нас значима, а вторая сводится только к тому, чтобы уничтожать первую, должны ли мы считать естественным, что подлинная и желательная для нас необходимость попирается необходимостью дурной, и не должны ли мы довериться чувству, сулящему освобождение?

Единственная причина нашего бессилия — паралич воли. И если мы, вместо того чтобы смиряться с осуждением Сократа на смерть и тем самым превращать это осуждение в вечную истину, объявим о своем ужасе и несогласии, этот наш отказ, это мощное человеческое «нет!», может стать чем-то вроде пронзительного крика, прерывающего кошмарный сон, — и тогда, пробудившись, мы найдем Сократа живым и свободным. Да, утверждает Шестов, от слишком ужасного события можно пробудиться. Тяжелые цепи, которыми мы опутаны, — цепи бренности и смерти — выковал сам человек. Он не поверил Богу, обещавшему ему свободу и славу, и тут же оказался словно отрезанным от самого себя. Но верно и обратное: человеку достаточно вновь поверить, чтобы ужас бесследно исчез.

Для Шестова совершенно ясно, что на самом деле все «ужасы» человеческого существования — это лишь удары, которые Бог наносит человеку: «не затем, чтобы он страдал, но чтобы он пробудился». Вот почему он с таким трогательным воодушевлением просит нас очнуться и проявить волю. <…>

Что же касается Иова, то и он, подчеркивает Шестов в центральной части «Афин и Иерусалима» («В фаларийском быке»), начал с «Бог дал, Бог взял, да будет благословенно имя Господне». Но Иов быстро спохватывается, он требует того, что ему причитается, — и Бог освобожден, божественное осуществляет свой беспрепятственный ход. «Пусть свершится обетование: не будет для вас ничего невозможного», — напоминает здесь же Шестов. И еще: «У кого есть вера хотя бы с горчичное зерно, тот может сдвигать горы. Для него нет ничего невозможного».

Нет ничего невозможного! И Сократа никогда не приговаривали к смерти. Может быть, следует лучше оценить смысл и значение этих рассуждений, несмотря на то, что слова, из которых они состоят, совершенно понятны. Конечно, Шестов хочет чуда — но не просто чуда, не просто перемещения гор. Ведь тот, кто сдвигает горы, опрокидывает только законы природы и только на краткое мгновение — чем эти законы подтверждаются в той же мере, как и нарушаются. С другой стороны, даже это событие при всей его сверхъестественности никому не дает права сказать, что прежде, до того, как оно произошло, горы находились не на том месте, откуда их совлек ветер человеческой воли. Так и Лазарь, хотя Иисус воскресил его, все равно остается человеком, который однажды уже умирал. И в несравненной истории Иова мы видим ровно то же. Пусть у Иова стало столько же сыновей и дочерей, сколько было до испытания, — это были уже не те сыновья и дочери, что раньше, а значит, смерть его детей не исчезла без следа, они не явились перед ним вновь, живыми и невредимыми, как если бы Иов пробудился ото сна. Мы сознаем это со всею ясностью: несчастье Иова «заглажено», но само несчастное событие никуда не делось, не было упразднено. Пусть прошлое существует только в нашей памяти — как таковая, его реальность для нас более неотменима, чем та, которой обладают железные законы естественной необходимости. И лишь очень немногим было дано вообразить, что бывшее — этот краеугольный камень нашего сознания — внезапно может стать небытием. <…>

Итак, Шестов противопоставляет несомненности, знанию, всему, что определяет и, более того, структурирует человека, самую глубокую свободу. Если божественное относится к области непредставимого (каким бы последнее ни было), мало кто продвигался по направлению к нему так далеко и с такой настойчивостью, — недаром Тертуллиан в своем утверждении немыслимой истины делает основной упор на то, что к ней ведет очень трудный путь. И завершая наше припоминание самого важного в этой удивительной попытке, я думаю, нужно еще раз подчеркнуть отличия Шестова от других мыслителей, тем ярче оттеняющие его смелость, что он был вовсе не ясновидцем, или, как говорят в таких случаях, визионером, но воспитанником Канта и Гуссерля, и прежде всего — диалектиком, великим знатоком того разума, который он хотел сокрушить, хорошо понимавшим, насколько могущественна сила, с которой он сражался… <…>

Так или иначе, он отстаивает свою веру с упорством, которому не страшен никакой противник и которое, что и говорить, оставляет очень сильное впечатление. Особенно удивительны страницы, подводящие итог его глубоким размышлениям, — когда в череде утверждений, сменяющих друг друга, ощущается все больший накал искренности, когда сердце пишущего открывается до конца. Ошеломляющие повороты мысли — но они не имеют ничего общего с чисто словесной изощренностью, с писательским «мастерством». Эти проповеди, у которых никогда не было ни храмов, ни прихожан, гремят там, куда не досягает никакая догма и, осмелюсь утверждать, никакая вера. Но хотя Шестову достает внутреннего величия, чтобы, не впадая в экстравагантность, вполне успешно справляться с этой непомерной ролью отрицателя всякого разума, всякого благочестия и, разумеется, какой бы то ни было церкви, все же пространство, в котором звучат раскаты его мужественного голоса, нельзя счесть тем пространством движущихся горных вершин, где должен был, самое меньшее, показаться ожидаемый им освободитель. Чувствуется, что и его со всех сторон обступили глухие стены, что он тоже остается в вечных теснинах логизирования. И этот явно свободный, по меркам других людей, человек, без сомненья, сознает, что так и не вышел из тюрьмы».

Список очерков о философе

….

Поделиться:

Серия книг «Философия России» - Лев Исаакович Шестов

В настоящем томе собраны статьи современных отечественных и зарубежных философов и ученых-гуманитариев, посвященные интеллектуальному наследию Льва Исааковича Шестова (1866–1938). В публикуемых текстах актуализируются его идеи, выявляется их смысловое содержание, сохраняющее значимость в современных контекстах – социально-философских, эпистемологических, метафизических, историко-философских и что самое главное – жизненно-практических.

На основе новейших архивных изысканий составлены хроника жизни и библиография трудов о мыслителе. Книга адресована специалистам и всем читателям, интересующимся русской философией и культурой.

Перейти в раздел Философия России

Годовая «подписка» на новые
материалы П.Г. Щедровицкого

Формат: онлайн | Период: 2025 год

До окончания оформления осталось:

00
Дни
00
Часы
00
Минуты

В состав «подписки» войдут новые видео-материалы и тексты Петра Щедровицкого, которые будут подготовлены в течение 2025 года.