Философия России

Герцен Александр Иванович

Русский писатель, критик самодержавной монархии, один из наиболее значимых российских последователей утопического социализма — так называемых «революционных демократов»; публицист, педагог, философ. (1812-1870)

/
/
Герцен Александр Иванович

В древнем мире беззаконной борьбы между философией и частными науками вовсе не было; она вышла рука об руку из Ионии и достигла своей апофеозы в Аристотеле (Сократ смотрел на физические науки как-то вроде наших филологов; но это была временная размолвка). Дуализм, составлявший славу схоластики, носил в себе необходимым последствием расторжение на отвлеченный идеализм и отвлеченную эмпирию; он проводил свой беспощадный нож между самым неразрывнейшим, между родом и неделимым, между жизнию и живым, между мышлением и теми, которые мыслят; и у него по той и другой стороне ничего не оставалось или, хуже, оставались призраки, принимаемые за действительность, философия, не опертая на частных науках, на эмпирии, – призрак, метафизика, идеализм. Эмпирия, довлеющая себе вне философии, – сборник, лексикон, инвентарий – или, если это не так, она неверна себе.

А. И. Герцен

Александр Иванович Герцен (1812–1870) – русский писатель и философ, публицист, общественный деятель, издатель, литературный критик, педагог, один из ярких представителей революционных демократов. Является одним из наиболее известных русских философов в мире. Так, Герцен – герой пьесы британского драматурга Т. Стоппарда «Берег утопии», который познакомился с творчеством Герцена благодаря работам И. Берлина (1909–1967). К работе последнего «Русские мыслители» мы и обратимся, чтобы рассказать о творческом пути философа.

Приводим выдержки из текста:

«Александр Герцен — самый поразительный русский политический писатель девятнадцатого столетия. Не существует хороших жизнеописаний Герцена; возможно, потому, что его автобиография — великий лите­ратурный шедевр. 

В англоязычных странах о ней знают лишь немногие — и очень жаль: первую часть этой книги велико­лепно перевел Дж. Д. Дафф (J.D. Duff), а всю книгу, от начала до конца, хорошо передала по-английски Констанция Гарнетт (Constance Garnett); в отличие от некоторых трудов, созданных политическими и литературными гениями, «Былое и думы» даже в переводе остается чтением захватывающим. <…>

Александр Иванович Герцен родился в Москве, в 1812 году, незадолго до того, как столицу захватил Наполеон; Герцен был внебрачным сыном Ивана Яковлева — богатого и знатного русского дворянина, происходившего из младшей ветви бояр¬ского рода Романовых, давших России царскую династию, — человека замкнутого, тяжелого, властного, незаурядного и отлично воспитанного на западный лад; Яковлев тиранил незаконного ребенка, обожал его, отравил ему жизнь и вселял в мальчика то безмерную любовь, то жгучее омерзение к отцу. Мать Герцена, Луиза Гааг, была доброй молодой немкой из Штутгарта в Вюртемберге, дочерью мелкого чиновника. Иван Яковлев повстречал ее, путешествуя за границей, увез в Москву и сделал полной госпожой в своем доме, однако так и не женился на Луизе; а сыну своему дал фамилию Герцен, как бы говорившую: мальчик — дитя сердечной страсти, любимый, но все же незаконный отпрыск, не имеющий права носить отцовское имя.

То обстоятельство, что Герцен был побочным ребенком, по-видимому, изрядно повлияло на его характер и, вероятно, сделало будущего писателя строптивее и мятежнее, чем он мог бы вырасти в иных условиях. Он получил обычные воспитание и образование, полагавшиеся юному богатому дворянину, поступил в Московский университет и рано обнаружил живой, своеобразный, порывистый нрав. Герцен принадлежал (и, достигнув зрелости, постоянно твердил об этом) к тому поколению, что в России стало зваться «лишними людьми» — теми, о ком все время говорится в ранних романах и повестях Тургенева. <…>

Из этого племени был и Герцен. В «Былом и думах» повествуется о том, каково жилось человеку подобного склада в душной общественной среде, не дозволявшей сыскать применения способностям и талантам; каково было восторгаться незнакомыми идеями, то и дело приходившими отовсюду — из классических текстов и старинных западных утопий, из проповедей французских социалистов и трактатов, сочиненных германскими философами, из книг, журналов, непринужденных бесед, — и немедля вспоминать: среди окружающего общества глупо даже мечтать о том, что в отечественных пределах появится подобие умеренных и безобидных учреждений и установлений, давным-давно прижившихся и укоренившихся на цивилизованном Западе. <…>

А Герцен вознамерился избежать обоих этих пресловутых несчастий. Он твердо решил: уж обо мне-то не скажут, будто я жил впустую и не оставил в мире следа, будто не сопротивлялся обстоятельствам и пал духом. Навсегда покидая Россию в 1847 году, он стремился жить как можно более деятельно. Образование Герцена было дилетантским. Подобно большинству юношей, воспитанных в аристократической среде, он слишком хорошо обучился искусству беседы с кем угодно и о чем угодно, слишком хорошо умел разбираться в чем попало, чтобы должным образом сосредоточиться на одном роде занятий, устремиться к одной незыблемой цели.

Сам Герцен отлично сознавал это. Он грустно говорит о счастливчиках, мирно вступающих на определенное и почтенное житейское поприще, не ведая несметных соблазнов, маячащих перед молодыми, одаренными и зачастую идеалистически мыслящими людьми, знающими чересчур много, богатыми чрезмерно и располагающими столь необъятными возможностями, что бросают начатое, быстро наскучившее дело, принимаются за другое, избирают иной путь, опять сбиваются с него, плывут по течению — и в итоге не достигают ничего. Чрезвычайно своеобразный пример самоанализа: преисполненный идеализма, присущего тогдашнему поколению молодых русских дворян, идеализма, возникшего из «чувства вины перед народом» и, в свой черед, подогревавшего это чувство, Герцен страстно стремился сделать для своей страны что-нибудь полезное и памятное. Беспокойное стрем­ление это сохранилось у него до конца дней. Движимый им, Герцен — как известно всякому, хотя бы поверхностно зна­комому с новой российской историей, — превратился в, по-видимому, величайшего из тогдашних европейских пуб­лицистов, основал первый свободный (то есть бранивший самодержавие) русский журнал, издававшийся в Европе, — и положил начало российской революционной агитации.

Этот знаменитый журнал, «Колокол», печатал все, представлявшее тематический интерес. Герцен обличал, осуждал, высмеивал, проповедовал — сделался неким «русским Вольтером» середины девятнадцатого столетия. Журналистом он был гениальным, его статьи, блистательные, задорные и страстные, ходили по русским рукам и — разумеется, будучи официально запрещены — читались как радикалами, так и консерваторами. Ходили слухи, будто Герцена читает сам Государь — и несомненно, его читали многие придворные; в разгаре своей славы Герцен оказывал ощутимое влияние на Россию — неслыханный случай, когда речь идет о писателе-эмигранте, — обличая злоупотребления, приводя имена и, прежде всего, взывая к либеральным настроениям, отнюдь не угасшим полностью даже в средоточии российской бюрократии — по крайности, на протяжении 1850-х и 1860-х годов. В отличие от многих авторов, способных блистать лишь письменно или в ходе публичных выступлений, Герцен был сущим златоустом. Вероятно, лучшее описание того, как он говорил и беседовал, содержится в работе, чье заглавие мною позаимствовано: в «Замечательном десятилетии», написанном Павлом Анненковым, другом Герцена. <…>

… наилучшим, наиважнейшим свидетельством ее достоверности служит читательское впечатление от прозы самого Герцена — от его очерков или автобиографии, оза­главленной «Былое и думы». Впечатление, ими производимое, не выразишь даже восторженными словами доброго Анненкова. Всего больше на молодого Герцена, учившегося в Московском университете, — да и на всю остальную образованную русскую молодежь — повлиял, разумеется, Гегель. Но будучи в ранние годы его правоверным приверженцем, Герцен превратил свое гегельянство в нечто особое, сугубо личное, весьма несхожее с теоретическими выводами, кото­рые делали из этой прославленной доктрины более серьезные и педантически настроенные современники.

Главным образом Герцен вынес из гегельянства убеждение, что ни единая теория, ни единая доктрина, никакое отдельно взятое истолкование жизни, — а прежде всего, никакая простая, последовательная, ладно скроенная и крепко сшитая схема: ни великие механистические модели, создававшиеся в восемнадцатом веке французами, ни романтические германские умопостроения века девятнадцатого, ни учения утопистов, подобных Сен-Симону, Фурье или Оуэну, ни социалистические программы Кабе, Jlepy и Луи Блана, — просто не способны сыскать истинные решения действи­тельных задач: по крайности, оставаясь в том виде, в каком их преподносили и проповедовали. Герцен сделался скептиком уже по одному тому, что пола­гал (то ли следуя Гегелю, то ли независимо от него): никакого окончательного или простого ответа на задаваемые человечеством «жгучие» вопросы даже в принципе сыскать нельзя; если вопрос по-настоящему серьезен или мучительно болезнен, ответ попросту не может быть недвусмысленным и «опрятным». Прежде всего, он вовеки не сведется к некоему симметричному набору выводов, полученных дедуктивным способом из наличествующих очевидных аксиом.

Скептицизм этот сказывается уже на ранних, забытых герценовских очерках, написанных в начале 1840-х годов по поводу того, что Герцен именовал научным буддизмом и дилетантством; автор делит мыслящих людей на два разряда — и нещадно ополчается на оба. К первому разряду относятся беззаботные любители, за лесом не видящие деревьев и, по словам Герцена, пуще всего боящиеся растерять свою драгоценную личную неповторимость в педантичной погоне за мелкими фактами, свойственными действительности; оттого-то и скользят они всегда по самым верхам, не трудясь получить настоящие познания, оттого-то и смотрят на факты словно через некий телескоп, — а в итоге не способны изречь ничего связного, кроме звучных и необъятных обобщений, витающих без дела и без цели, подобно летящим воздушным шарам.

Второй разряд ученых — буддисты — суть люди, бегущие вон из лесу и принимающиеся лихорадочно пересчитывать деревья; они самозабвенно изучают крохотный набор несвязных фактов, рассматриваемых под все более и более сильным микроскопом. И хотя подобный человек может быть глубоким знатоком отдельной научной отрасли, он почти неминуемо <…> делается невыносимо скучным, напыщенным, нерассуждающим филистером; но прежде всего, и неизменно, становится отталкивающим человеческим существом. <…>

Основополагающее утверждение, выдвигаемое Герценом в те дни, а далее непрестанно развиваемое с поразительной поэтичностью и выдумкой, гласит: отвлеченные идеи обладают ужасающей властью над человеческим бытием (намеренно упоминаю поэзию: как очень верно сказал впоследствии Достоевский, что ни говори о Герцене, а русским поэтом он безусловно был; это и обеляло Герцена в глазах желчного, но временами потрясающе проницательного критика — ибо ни воззрений герценовских, ни образа жизни Достоевский, разумеется, не одобрял нимало). Герцен заявляет: любая попытка разъяснить человеческое поведение понятиями, свойственными любой отвлеченной идее — или подчинить человечество служению этой идее, сколь бы ни благородной была она, глаголющая о справедливости, прогрессе, народе, проповедуемая даже безупречными человеколюбцами вроде Мадзини, Луи Блана или Милля, — всегда заканчивается мучительством и людскими жертвоприношениями. <…>

Наиглубочайшее, наиболее обоснованное — и наиболее блистательно изложенное — рассуждение Герцена по выше­упомянутому поводу содержится в томе очерков, озаглавлен­ном «С того берега» и создававшемся Герценом как нерукотворный памятник авторскому разочарованию в европейских революциях 1848 и 1849 годов. Этот великий полемический шедевр — символ веры и политическое завещание Герцена. Тон и содержание книги хорошо представлены характерным (и знаменитым) отрывком, где Герцен восклицает: нельзя превращать целое поколение в своеобразный перегной, удобряющий почву, на коей расцветут весьма далекие потомки — что, кстати, весьма сомнительно. Цель, маячащая в отдаленном «светлом будущем», — обман и ложь. Истин­ная «цель должна быть ближе, по крайней мере — заработная плата или наслаждение в труде». Цель каждого поколения — оно само; каждый человек есть явление неповторимое; исполнением желаний, удов­летворением нужд порождаются новые нужды и желания, а дальше возникает новый образ жизни. Природа, говорит Герцен (возможно, под воздействием Шиллера), безразлична к человеческим существам и нуждам человеческим, природа равнодушно сокрушает их. Есть ли у истории некий план, либретто? Нет — поскольку, «будь libretto, история потеряет весь интерес, сделается ненужна, скучна, смешна». Расписаний и графиков нет, нет и космических предначертаний, а есть лишь «огонь жизни» — страсть, воля, импровизация; временами дорога существует, а временами — нет; и «где ее нет, там ее сперва проложит гений». <…>

И еще далее: «Мы часто за цель принимаем последовательные фазы одного и того же развития, к которому мы приучились; мы думаем, что цель ребенка совершеннолетие, потому что он делается совершеннолетним, а цель ребенка скорее играть, наслаждаться, быть ребенком. Если смотреть на предел, то цель всего живого — смерть». Это основной герценовский тезис, и политический и общественный; с тех пор он влился в поток русской радикальной мысли, как противоядие преувеличенному утилитаризму, коим противники радикалов столь часто их попрекали. Цель певицы — песня, цель жизни — бытие. Все проходит и минует, но прошедшее способно иногда и вознаградить паломника за все перенесенные страдания. Гете сказал нам: не бывает надежности, не может быть уверенности. Довольствуйся текущим днем, человече… <…>

Герцена ужасают угнетатели, но и освободители ужасают не меньше. Ужасают потому, что, с его точки зрения, эти люди — светские преемники средневековых инквизиторов. <…>

Ненависть Герцена к буржуазии была неистовой, однако Александр Иванович вовсе не желал кровопролитных катаклизмов. Он понимал, что потрясения могут грянуть, и считал их почти неизбежными — и страшился их. <…> Все ничтожное и омерзительное, что существовало в восемнадцатом веке, все, против чего подымались благо­родные революционеры, стало плотью и кровью жалких обывателей — мещан, дорвавшихся до власти и подмяв­ших остальное человечество. Следует набираться терпения. Просто срубать буржуазные головы, как того хотел Бакунин, означало бы породить новую тиранию и новое рабо­владение — ибо мятежное меньшинство примется помыкать большинством; или еще хуже: большинство — монолитное большинство — примется помыкать меньшинством, а править бал начнет, как выразился Джон Стюарт Милль, «сплоченная посредственность» — Герцен считал это определение верным и заслуженным. <…>

Герцен сочинил роман «Кто виноват?» — о типичном любовном треугольнике: «лишний человек», из упоминавшихся мною ранее, увлекается замужней провинциалкой, чей супруг — добродетельный, однако скучный и просто­душный идеалист. Роман отнюдь не хорош, сюжета переска­зывать незачем, но главная мысль его чрезвычайно характерна для Герцена: положение героев, по сути своей, безвыходно. Сердце влюбленного разбито; замужняя особа заболевает и, быть может, умрет; муж обдумывает самоубийство. Может почудиться, что перед нами угрюмая, извращенно эгоцентрическая карикатура на русский роман. Это не так. Ибо книга основывается на чрезвычайно тонком, точном, а временами очень проницательном описании психологического и эмо­ционального состояния, к которому неприменимы теории Стендаля, методы Флобера, глубина и нравственная зор­кость английской писательницы Джордж Элиот, — потому что здесь их воззрения будут выглядеть слишком литературными, покажутся порождениями навязчивых идей, этических учений, несовместимых с жизненным хаосом. <…>

Упорнее всего призывал и стремился Герцен к сохранению личной свободы. Ради личной свободы и вел он с юных лет, как однажды сказал в письме к Мадзини, маленькую партизанскую войну. Сложное мировоззрение и глубина, с которой писатель понимал причины и природу идеалов, противоречащих друг другу — причем, более простых и фундаментальных, нежели его собственные, — делают Герцена единственным в своем роде человеком девятнадцатого столетия. <…>

А Герцен — писатель, чьего таланта не смогло изуродовать даже раннее увлечение гегельянством, — отнюдь не имел вкуса к сухой академической классификации, зато обладал исключительной зоркостью, дозволявшей заглядывать в самые глубины общественных и политических неурядиц; кроме того, Герцен был несравненным аналитиком, а выводы свои умел излагать безукоризненно. И разум и чувства его были на стороне революции, необходимость которой он понимал и отстаивал, он готов был согласиться с тем, что пара сапогов ценнее всех шекспировских пьес (так, в очередном припадке словоизвержения, изрек однажды критик-«нигилист» Писарев), он обличал парламентское правление и либерализм, предлагавшие массам право голоса и лозунги в то время, как массам нужны были прежде всего еда, одеж¬да и крыша над головой, — но все же не менее живо и ясно разумел, насколько эстетически — и даже нравственно — ценны цивилизации, основанные на рабстве, цивилизации, в которых меньшинство создает божественные шедевры, в которых лишь немногие избранные, обладающие свободой и уверенностью, воображением и талантами, способны и утверждать надежный, долговечный жизненный уклад, и оставлять потомству произведения, что служат своеобразными опорами, не дозволяющими нашей собственной, нынешней, эпохе развалиться на части и рассыпаться прахом».

Основные работы А.И. Герцена

  • «Кто виноват» (1846)
  • «Собрание сочинений Г. издано в 10 томах»  (1875-1880).
  • «Раздумье» (1870)
  • «Сочинения А. И. Герцена и его переписка с Н. А. Захарьиной в семи томах» (1905)
  • «Полное собрание сочинений и писем» (1919-1925)
  • «Повести и рассказы» (1934)
  • «Повести и рассказы» (1936)
  • «Былое и думы», т. 1-5 (1937-1939) 
  • «Избранные произведения» (1937)
  • «Письма об изучении природы» (1944)
  • «Избранное» (1945)
  • «А. И. Герцен 1812-1870: сборник статей» (1946)
  • «Письма об изучении природы» (1946) 
  • «Избранные философские произведения», т.1-2 (1946)
  • «Былое и думы» (1946)
  • «Былое и думы» (1947)
  • «Сорока-воровка: повесть» (1947) 
  • «Избранные философские произведения», т.1-2 (1948)
  • «Повести и рассказы» (1949)
  • «Избранные произведения» (1949)
  • «Избранные педагогические высказывания» (1951)
  • «Кто виноват? Сорока-воровка: Роман в двух частях» (1953)
  • «Избранное» (1954)
  • «Об искусстве» (1954) 
  • «Избранные произведения» (1954)
  • «Герцен А. И. (1812-1870): Опись докум. материалов фонда N 129. Крайние даты докум. материалов: 1825—1939 гг.» (1951)
  • «Собрание сочинений: В 30-ти томах» (1954-1966)
  • «Сочинения: В 9-ти томах» (1955)
  • «Собрание сочинений в 8 томах. Составление и общая редакция С. И. Машинского» (1975)
  • «Былое и думы. Ч. 1-5» (1969)
  • «Былое и думы. Ч. 6-8» (1969)
  • «Былое и думы: (главы из книги)» (1977)
  • «Кто виноват? Сорока-воровка» (1981)
  • «Кто виноват? Сорока-воровка: Книга для чтения с комментарием» (1985)
  • «Сочинения: В 2 томах» (1986)
  • «Избранные сочинения» (1987)
  • «Сочинения: В 4 томах» (1988)
  • «О воспитании и образовании» (1990)

Список очерков о философе

….

Поделиться:

Перейти в раздел Философия России

Третья методологическая школа П.Г. Щедровицкого

Формат: очно | Начало: 28.09.25

До начала школы осталось:

00
Дни
00
Часы
00
Минуты

Третья Методологическая школа будет проходить с 28 сентября по 4 октября 2025 года в Черногории, г. Херцег-Нови.